Jacques LACAN
Жак ЛАКАН
"ПСИХОЗ
И ДРУГОЙ"
ГОМОСЕКСУАЛЬНОСТЬ
И ПАРАНОЙЯ
СЛОВО И
РИТУРНЕЛЬ
АВТОМАТИЗМ И
ЭНДОСКОПИЯ
ПАРАНОИЧЕСКОЕ
ЗНАНИЕ
ГРАММАТИКА
БЕССОЗНАТЕЛЬНОГО
Жизнь психоаналитика - о чем напоминают мне мои
пациенты не раз на дню - сладкой не назовёшь.
Аналитика сравнивают с помойной ямой - и вполне
основательно. Ведь ему приходится целыми днями выслушивать вещи ценности весьма
сомнительной, причем сомнительной не только для него самого, но и для субъекта,
который их ему сообщает. При этом невольно возникают чувства, которые
психоаналитик - если это настоящий психоаналитик - привык преодолевать, мало
того - раз и навсегда себе воспретил.
Должен, однако, признаться, что когда приходится просматри-вать те работы, которые
в совокупности составляют так называе-мую аналитическую
литературу, чувства эти овладевают с прежнею силой. Стоит лишь бегло
ознакомиться с точками зрения различных авторов на одни и те же вопросы, и
взгляду ученого предстанет картина поистине обескураживающая. Похоже, что никто
и не замечает тех кричащих, и в то же время навязчивых, противоречий, что
возникают всякий раз, когда задействованы оказываются осно-вополагающие концепции.
1
Вам известно, что психоанализ объясняет случай судьи Шребера, как и паранойю вообще, по схеме, согласно которой
субъектом подсознательно движет не что иное, как гомосексуальное влечение.
Обращение к совокупности фактов, вокруг этого
представления выстраивающихся, было, безусловно, делом новым, в корне
изменявшим точку зрения на патогенез паранойи. Однако относи-тельно того, что это за гомосексуальность, в
какой момент внут-ренней деятельности субъекта она
дает о себе знать, как именно влияет она на психоз, существуют на сегодняшний
день - я могу это засвидетельствовать - мнения самые неопределенные, и даже
самые противоположные.
Можно услышать, например, о защите против
предполагаемого возникновения гомосексуального влечения (а почему оно,
собственно, в тот или иной момент возникает?). Но доказать это не так про сто,
особенно если придавать термину "защита" сколь-нибудь
точный смысл - чего, как правило, тщательно избегают, предпочитая мыслить в
потемках. Ясно ведь, что ситуация постоянно сохраняет двусмысленность и что
связь этой защиты с провоцирующей ее причиной далеко не однозначна. Можно,
например, считать, что она способствует сохранению определенного равновесия. А
можно, на оборот, считать, что именно она-то болезнь и провоцирует.
Нас также уверяют, будто исходные определяющие факторы
психоза Шребера следует искать в моменты вступления
его болезни в очередные новые фазы. Вам известно, что в 1886 у него был первый
кризис, обстоятельства которого с помощью его мемуаров пытаются восстановить: В
течение приблизительно восьми лет между этим кризисом и последующим судья Шребер вполне нормален - правда, не сбылись его надежды стать
отцом. В конце этого периода он вступает - несколько преждевременно и в
возрасте, не позволявшем предположить столь быструю карьеру - в очень высокую
должность, заняв место председателя апелляционного суда города Лейпцига. Эта
весьма почетная должность дала ему, как нас уверяют, власть, связанную с
ответственностью гораздо более полной и тяжелой, нежели любая, на какую он мог
ранее рассчитывать, что дает повод усматривать между этим служебным продви-жением и началом нового
кризиса некоторую связь.
Другими словами, в первом случае указывают на тот
факт, что Шребер не мог удовлетворить своего
честолюбия, а во втором случае на то, что оно было удовлетворено в силу внешних
обстоятельств и могло расцениваться чуть ли не как незаслуженное. Оба факта с
равным успехом расценивают как толчок к кризису. Констатируя отсутствие у Шребера детей, приписывают первостепенную роль понятию
отцовства. И в то же время утверждают, будто именно в результате того, что он в конце концов ставится отцом, оживает в нем страх кастрации
и сопутствующее этому страху гомосексуальное влечение. Они-то и рассматриваются
как непосредственная причина возникновения кризиса, повлекшая за собой все те
нарушения, патологические изменения и галлюцинации, которые посте пенно
развились в бред.
Разумеется, тот факт, что все лица мужского пола из
медицинского персонала клиники у Шребера фигурируют,
поочередно им упоминаются и занимают, один за другим, центральное место в
параноидной мании преследования, от которой судья страдает, достаточно ясно
говорит о том, что роль их в заболевании существенна. Перед нами, собственно
говоря, явление переноса - не совсем в том, конечно, смысле, как мы его обычно
понимаем, но нечто в этом роде, - и притом весьма необычным образом связанное
именно с теми, кому пришлось судью лечить. Выбор персонажей получает тем самым
неплохое объяснение, но прежде чем удовлетвориться этой общей схемой, нелишне
было бы заметить, что в определении мотивировки совершенно не используется
доказательство от противного. Без внимания остается тот факт, что как страх
перед борьбой, так и преждевременный успех в ней берутся как положительный
признак с одним и тем же значением. И случись Шреберу
между двумя кризисами все-таки стать отцом, за это сразу ухватились бы и
объяснили бы все тем, будто Шребер не смог своей
новой роли - роли отца - соответствовать.
Короче говоря, понятие конфликта всегда используется
двусмысленно: то, что служит источником конфликта, ставится на одну доску с
отсутствием конфликта - далеко не всегда таким уж оче видным. Отсутствие
конфликта, оставляет, если можно так выразиться, место свободным, и вот на
этом-то свободном от конфликта месте и возникает реакция, появляется некая
конструкция, заявляет о себе субъективность.
Это замечание я делаю исключительно для того, чтобы на
деле продемонстрировать вам ту двусмысленность, о которой шла речь на нашем
предыдущем занятии - двусмысленность самого значения бреда, касающаяся в данном
случае того, что обычно называют содержанием, и что я предпочел бы назвать психотическим высказыванием.
Вы разговариваете с человеком на одном языке и
полагаете на этом основании, что он с вами общается. Но говорит он настолько
вразумительно, что вам, особенно если вы психоаналитик, неожиданно начинает
казаться, будто перед вами существо, сумевшее проник-нуть
в механизмы системы подсознательного гораздо глубже,
чем это доступно простым смертным. Где-то во второй главе сам Шребер мимоходом упоминает об этом: "Мне было дано
разумение, какое редко дается смертному".
В моей сегодняшней лекции речь и пойдет как раз о той
двусмысленности, благодаря которой сама система, маньяком выстроенная, дает нам
определенную информацию об элементах его понимания окружающего.
2
Присутствовавшие на последнем занятии знают, что я
демонстрировал больную с явными признаками психоза, и помнят, сколь ко пришлось мне потратить времени, чтобы добиться появления
знака или стигмата, доказывавшего, что мы имеем дело действительно не просто с
личностью, обладающей трудным характером и конфликтующей со своим окружением, а
с самым настоящим маньяком.
Лишь после необычно долгого опроса удалось выяснить,
что на границе того языка, из которого не было способа ее вывести, существовал
другой язык. Это тот зачастую необычный и совершенно особый на вкус язык,
который именно маньяку бывает свойственен. Это язык, в котором некоторые слова
принимают специфический оттенок, некую плотность, которая проявляясь порой у означа ющего, придает ему столь ярко выраженный у
параноиков характер откровенного неологизма. Так, в устах нашей больной
прозвучало, наконец, слово galopiner (галопинировать), подобно подписи удостоверившее все то, что
мы слышали от нее до тех пор.
Больная вовсе не была жертвой неудовлетворенности,
вызванной, скажем, ущемлением ее достоинства, покушением на независимость, или
неудачей в каких-то личных делах. Слово "неудовлетворенность" с
некоторого времени прочно вошло в наш обывательский обиход - целыми днями
слышишь от человека раз говор о том, что он или кто-нибудь из окружающих не
находит или не найдет в том-то и том-то удовлетворения. Наша же больная явно
пребывала в мире ином - в мире, где основным ориентиром служит слово galopiner.
Я несколько задержусь на этом моменте, чтобы дать вам
почувствовать, что здесь не обойтись без тех категорий теоретической
лингвистики, на которых я пытался заострить ваше внимание в прошлом году. Вы
помните, что в лингвистике различаются озна чающее и означаемое, и что означающее следует понимать как
материал языка. Ловушка же, западня, в которую важно не угодить, состоит в
ошибочном убеждении, будто означаемое - это объекты, вещи. На самом деле
означаемое - это нечто совсем другое - это значение; и призвав на помощь блаженного Августина, который был лингвистом не хуже Бенвениста, я уже объяснял вам, что оно всегда отсылает
только к другому значению. Система языка нигде, в каком бы пункте вы ее не
взяли, не становится перстом, указывающим на определенную точку реальности;
сеть языка, взятого как целое, накрывает всю реальность в ее совокупности. Вы
никогда не сможете сказать, что указано именно вот это, ибо даже если бы это
вам удалось, вы ни за что не узнали бы, на что я указываю, скажем
в этом столе: на цвет, на плотность, на стол в качестве предмета, или на
что-нибудь еще.
Остановимся на таком простом факте, как прозвучавшее в
устах нашей больной слово galopiner. Сам Шребер постоянно подчеркивает оригинальность некоторых
используемых им в речи терминов. Говоря, например, о Nervenanhang
(соединении нервов) он уточняет, что слово это было сообщено ему исследованными
душа ми или божественными лучами. Перед нами слова-ключи; и Шребер
замечает, что формулу их он никогда не смог бы найти сам: это слова
оригинальные и насыщенные, совершенно отличные от тех, которыми он обычно для
описания своих переживаний пользуется. И Шребер не
обманывается: они действительно лежат в иной плоскости.
На уровне означающего, носящего материальный характер,
бред как раз и проявляется в той особой форме отклонения от обыденного языка,
которая именуется неологизмом. На уровне же означаемого он проявляется в том,
чего вы, не исходя из того, что значение всегда отсылает к другому значению,
просто не заметите: отсылкой к другому значению значение этих слов не
исчерпывается.
Сказанное явствует из текста Шребера
так ясно, словно бы больной присутствовал перед нами. Значение этих привлекающих
ваше внимание слов имеет существенное свойство отсылать вас к единственному
значению как таковому. Это значение, не отсылающее по
сути ни к чему, кроме себя самого, остается ни к чему не сводимым. Больной и
сам подчеркивает, что центр тяжести этого слова лежит в нем самом. Прежде чем
допустить сведение к другому значению, оно означает нечто неизреченное в самом
себе; это значение, которое отсылает в первую очередь к значению как таковому.
Мы наблюдаем это на обоих полюсах всех проявляющихся у
больных конкретных симптомов. Как бы внутренняя речь больных,
покрывающая всю совокупность проявлений болезни, которой они подвержены, ни
развивалась, существуют два полюса, на которых упомянутая нами черта, как это и
подчеркивается в тексте Шребера, наиболее заметна;
два типа явлений, и которых на первый план выступает неологизм - это интуиция и
формула.
Маниакальная интуиция представляет собой цельный
феномен, который заполняет субъекта, всецело захватывает его. Она открывает
перед ним новые перспективы, и он подчеркивает их особый отпечаток и вкус - как
делает, например, Шребер, рассказывая об открытом ему
на опыте фундаментальном языке. Здесь именно слово - со всем пафосом,
свойственным ему в роли "слова разгадки" - находится в сердце
ситуации.
На другом полюсе имеется форма, приобретающая значение
тогда, когда само значение ни к чему уже более не отсылает. Она представляет
собой настойчиво повторяющуюся и прокручивающуюся стереотипную формулу. Это то,
что в противоположность слову, можно назвать ритурнелью.
Обе эти формы, самая наполненная и самая пустая,
фиксируют значение неподвижно: они подобны грузилу в сети дискурса
субъекта. Перед нами структурная характеристика, которая уже в самом начале
клинического обследования позволяет констатировать наличие бреда.
Первоначально язык больного способен ввести нас в
заблуждение даже при самых тяжелых формах бреда, и лишь указанная нами
особенность заставляет нас выйти за пределы его понятийной системы и установить
границы дискурса. Ибо больные говорят, разумеется, на
том же языке, что и мы. Если бы этот элемент в нем отсутствовал, мы бы
абсолютно ничего о нем не узнали. Следовательно, именно построение речи,
отношение значения к значению, соотношение речи больных с обычным порядком речи
позволяют нам диагностировать бред.
Уже давно, в статье, опубликованной в
Медико-психологических анналах еще в тридцатых годах, я попытался наметить
анализ речи психического больного. Речь там шла о случае шизофазии,
в которой как на уровне семантики, так и на уровне таксиса прослеживается структура
того, что не без основания, но зато явно без понимания всех далеко идущих
импликаций этого термина, называют шизофренической дезинтеграцией.
Я говорил вам о языке. По ходу дела нужно отметить
несостоятельность и злонамеренность излюбленной формулы иных аналитиков:
"С пациентом следует говорить его языком". Надо, конечно, простить
им, как прощаем мы любому, кто сам не ведает, что говорит. Столь общая
характеристика сути дела - явный признак спешки и неохоты
в его исполнении. Они выполняют свой долг, они делают все как следует, но
ничего, кроме собственной снисходительности и дистанции между собой и объектом
- в данном случае, пациентом - при этом не обнаруживают. Мол, коли он здесь,
так ладно уж, давайте будем говорить его языком, языком дурачков и идиотов. Подчеркивать эту дистанцию, делать из языка простой
инструмент, способ заставить себя понять тех, кто не понимает ничего, значит
полностью игнорировать самую суть дела - реальность слова.
Но оставим на время аналитиков в покое. Вокруг чего
ведется в психиатрии обсуждение проблемы бреда - будь-то с точки зрения
феноменологии, психогенеза, или же органогенеза? Каково, например, значение
исключительно тонких исследований Клерамбо? Иные
полагают, будто все дело в том, является бред органическим феноменом или нет.
Существует мнение, что такая постановка вопроса имеет смысл даже в
феноменологии. Допустим, но давайте все же разберемся в этом более тщательно.
Говорит ли больной? Если не проводить различия между
языком и речью, то ответ будет: да, он говорит; но ведь говорит он подобно
доведенной до совершенства кукле, которая открывает и закрывает глаза,
поглощает жидкость и т.д. Когда какой-нибудь Клерамбо
анализирует элементарные феномены, он в первую очередь ищет свидетельств их
подлинности в их собственной структуре - механической, змеевидной и Бог знает
какой еще. Но даже в таком анализе личность, не получая прямого определения,
обязательно подразумевается, ибо в основе всего лежит изначально понятный идиогенический признак, связь между аффектами и их выражением
в языке. Это предполагается само собой разумеющимся и служит отправной точкой
доказательства. Нам говорят, что автоматический характер результата
доказывается самой феноменологией, и что расстройство, следовательно, не
является психогенетическим. Но ведь определение феномена как автоматического
само опирается именно на психогенетику.
Предполагается, что существует субъект, наделенный способностью понимания и
себя созерцающий. Иначе каким образом другие феномены
могли бы быть осознаны как чужие?
Обратите внимание, что речь вовсе не идет о
классической проблеме, занимавшей всю философию, начиная с Лейбница, или, по
крайней мере, начиная с того момента, когда в центре внимания оказалось
сознание как основа достоверности: должна ли мысль, чтобы быть мыслью,
непременно мыслить себя мыслящей? Должна ли всякая мысль непременно отдавать
себе отчет в том, что она собирается мыслить о том, о чем она мыслит? Вопрос непростой, ибо немедленно вводит нас в бесконечную игру
отражений: если природа мысли такова, что она мыслит себя мыслящей, то будет и
третья мысль, которая станет мыслить себя мыслью мыслящей и т. д. Уже один этот
вопрос, до сих пор так и не разрешенный, вполне убедительно доказывает, что
неправомерно видеть основание субъекта в феномене мысли как среды, прозрачной
для себя самой. Но здесь речь пойдет совсем о
другом.
Как только мы допустим, что субъект обладает знанием о
паразитарном феномене как таковом, т. е. как о субъективно немотивированном,
как запрограммированном в аппаратной структуре и нарушениях коммуникаций,
предположительно неврологического характера, нам не удастся отделаться от
представления, будто субъект имеет эндоскопические данные обо всем, что реально
в этой аппаратной структуре происходит. Без этого представления неспособна обойтись любая теория, ставящая интра-органические феномены в центр происходящих в субъекте
процессов. Фрейд подходит к этому вопросу более осторожно, нежели другие
авторы, но и он вынужден признать, что субъект находится в какой-то
привилегированной точке, откуда он может провести эндоскопию всего, что в нем
самом происходит.
Это представление никого не удивит, если речь идет о
более или менее бредовом эндоскопическом исследовании собственного желудка или
легких, но приобретает гораздо более сомнительный характер, как только дело
касается явлений, имеющих место внутри мозга. В этих случаях авторы, зачастую
сами того не замечая, вынуждены бывают допустить, что
субъект имеет некоторые эндоскопические данные о том, что происходит внутри его
нервных волокон.
Допустим, что перед нами субъект, страдающий
"мысленным эхом". Допустим вместе с де Клерамбо,
что это результат отклонения, вызванного хроническим повреждением: одно из двух
внутримозговых сообщений - так сказать, телеграмм - задерживается и прибывает
по отношению к другому с опозданием, откуда и эффект эхо. Чтобы
зарегистрировать это опоздание, необходимо, чтобы существовал привилегированный
пункт, с которого субъект мог бы оба сообщения запеленговать и засечь таким образом возможное несовпадение между двумя
системами. Любая органическая теория или теория автоматизма, как бы она ни была
построена, имеет неизбежным выводом существование такого привилегированного
пункта. Короче говоря, она целиком остается на почве психогенетики.
Но что же это за привилегированный пункт, если не душа? И вот наши теоретики
впадают в идолопоклонство еще худшее, нежели у тех, кто приписывает душе самую
грубую реальность и помещает ее в некое волокно или систему - судья Шребер называл это особой, прикрепленной к личности, нитью.
В роли этого привилегированного пункта выступает у них то, что обычно именуют
функцией синтеза - ведь всякому синтезу свойственно иметь некое средоточие - и,
пусть идеально, но это средоточие всегда существует.
Итак, встанем ли мы на психогенетическую или органогенетическую точку зрения, нам не обойтись без
представления о некоей объединяющей сущности. Достаточно ли его для объяснения
уровня феноменов психоза? Бесплодность гипотез такого рода бросается в глаза. На пути того значительного, познавательного, плодотворного, изобильного
и динамичного, что было открыто психоанализом, всегда стояли мелкие
психологические построения, державшиеся целые десятилетия с помощью чисто
функциональных понятий, сгруппированных вокруг служившего для них камуфляжем
понятия "я".
Но как приблизиться к тому новому, что принес
психоанализ, не свернув на другой проторенный путь, заключающийся в умножении
этих "я", в свою очередь различным образом закамуфлированных?
Единственным способом, сообразующимся с открытием Фрейда, будет постановка
вопроса в том самом регистре, в котором является нам исследуемый феномен - в
регистре речи. Именно регистр речи создает все богатство феноменологии психоза,
именно здесь наблюдаем мы все его многочисленные аспекты, все привносимые им
преломления и искажения. Вербальная галлюцинация - явление, для психоза
фундаментальное, - является как раз одним из наиболее загадочных феноменов
речи.
Нельзя ли остановиться на феномене речи как таковом?
Разве даже при первом его рассмотрении не выступает в нем первичная, существенная
и очевидная структура, которая позволяет нам про-вести различия, не грешащие мифологизмом,
т. е. не предполагающие, будто субъект "где-то" располагается.
3
Что такое речь? Говорит субъект или же нет? Речь -
задержимся немного на этом явлении.
Что отличает речь от зарегистрированного языкового
звучания? Говорить, значит, прежде всего, говорить с другими. Я уже
неоднократно обращал в своих лекциях внимание именно на эту, по видимости
простую, характеристику - говорить с другими.
В последнее время на первый план научной проблематики
вышло понятие сообщения. Для нас структура речи - я напоминаю об этом всякий
раз, когда нам приходится использовать этот термин в его собственном смысле -
состоит в том, что субъект получает свое сообщение от другого
в инверсированной форме. В основе полноцепной,
существенной, заинтересованной речи лежит именно эта структура. Мы знаем две ее
типовые формы.
Первая - это fides; слово,
которое дается, "ты моя жена" или "ты мой господин", что
означает "ты являешься тем, что находится пока в моей речи, и того, что я
говорю, я не могу утверждать, не взяв слово вместо тебя. Это слово исходит от
тебя, чтобы у тебя получить уверенность в том, что я на себя беру. Это речь,
которая требует твоего участия". Единство речи как основания, определяющего
позиции обоих субъектов, проявляется здесь в неприкрытой форме.
Это, может быть, не кажется вам очевидным, но зато
оборотная сторона этой мысли будет, как водится, гораздо яснее.
Знак, по которому можно узнать отношение между двумя
субъектами, и который отличает его от отношения субъект к объекту - это
притворство, оборотная сторона fides. В присутствии субъекта вы находитесь в той мере, в какой обо всем
том, что он говорит и делает - а это одно и то же - можно предположить, что это
говорится и делается с целью вас обмануть, включая все диалектические
последствия этого предложения, вплоть до, и в том числе до, того, что он
говорит правду специально, чтобы заставить вас думать обратное. Помните
приведенную Фрейдом историю о человеке, который говорит: "Я еду в
Краков", а другой ему отвечает: "Я знаю, почему ты мне говоришь, что
едешь в Краков. Ты мне это говоришь, чтобы я подумал, будто ты едешь в другое
место"? То, что говорит мне субъект, всегда заключает, по сути дела,
возможность, что он отсылает меня ко лжи и что я получу
сообщение в инверсированной форме.
Вот структура, лежащая в основе обеих сторон речи:
речи верительной, с одной стороны, и лживой речи, речи-обманщицы, с другой.
Мы обобщили понятие коммуникации. В настоящее время
вряд ли стоит пересматривать всю теорию процессов, происходящих в живых
существах, с точки зрения коммуникации. Почитайте хоть немного Норберта Винера, и вы увидите, как далеко можно на этом
пути зайти. Среди его многочисленных парадоксов есть любопытный миф о пересылке
человека по телеграфу из Парижа в Нью-Йорк путем передачи исчерпывающей
информации обо всем, из чего складывается его личность. Поскольку информацию
можно передавать неограниченно, то постепенный синтез, автоматическое
воспроизведение реального лица на большом расстоянии вполне мыслимо.
Рассуждения такого рода рассчитаны лишь на то, чтобы пустить изумленной публике
пыль в глаза; это субъективный мираж, рассеивающийся, как только мы обратим
внимание, что чудо останется точно таким же, если мы телеграфируем человека на
расстояние в два сантиметра. Что, собственно, мы и делаем каждый раз, когда на
это расстояние перемещаемся. Эта удивительная путаница достаточно убедительно
показывает, что понятием коммуникации нужно пользоваться с осторожностью.
С моей стороны, в обобщенном понятии коммуникации я
выделяю речь как разговор с другим. Что
значит говорить с другим? Это значит дать слово
другому как таковому.
Этого другого мы, если не возражаете, будем писать с
большой буквы и обозначим большой буквой А.
Почему большой буквой А? По
причине бредовой, как и всякий раз, когда к знакам языка приходится добавлять дополнительные. Эта бредовая причина заключается здесь в
следующем. "Ты моя жена", - в конце концов, что вы об этом знаете?
"Ты мой господин", - полно, так ли уж вы в этом уверены? Основоположительная сила этих слов основана на том, что
подразумеваемое в этом сообщении, равно как и то, что проявляется в обмане,
сводятся к одному: другой присутствует как абсолютный Другой
(А). Абсолютный - значит признанный, но не познанный.
Равно и притворство состоит в том, что вы не знаете, притворство это или нет.
Это неизвестное в инаковости Другого
и характеризует отношение речи к уровню, на котором она обращена к другому.
Я еще немного вас на уровне этого структурного
описания задержу, ибо проблемы можно ставить только исходя из него.
Единственное ли это отличительное свойство речи? Быть может, но оно, конечно,
имеет и другие особенности - она не только обращена к другому,
она и говорит о другом как об объекте. Именно об этом идет речь, когда субъект
говорит вам о себе.
Возьмите больную паранойей - ту, которая употребляла
термин "галопинировать". Когда он говорит,
вы узнаете в ней субъекта именно потому, что она пытается вас одурачить. Это то
самое, что вы имеете в виду, когда говорите, что перед вами так называемый
частичный бред. Именно постольку, поскольку эта женщина заставила меня
потратить полтора часа, чтоб вытащить из нее это слово "галопинировать", именно постольку, поскольку все это
время она водила меня за нос и притворялась здоровой, она еще не перешагнула
границы того, что клинически определяется как бред. То, что называется на нашем
жаргоне здоровой частью личности, состоит в ее способности говорить с другим, способности обманывать
его. В этом смысле она и существует как субъект.
Перейдем теперь на другой уровень. Она говорит о себе,
и, оказывается, что говорит она несколько больше, чем хотела бы. Вот тут-то мы
и замечаем, что она бредит. "Он" говорит здесь о том, что является
нашим общим объектом - о другом, с маленькой буквы. Конечно, говорит
по-прежнему она сама, но у речи ее уже иная структура, к тому же до конца себя
не выдающая. Она говорит мне не о чем попало, напротив, она
говорит о предмете, к которому проявляет жгучий интерес, в который она
по-прежнему вовлечена, короче говоря, она свидетельствует.
Попробуем вникнуть немного в понятие свидетельства.
Является ли свидетельство в чистом виде коммуникацией? Конечно же, нет. Ясно,
однако, что все, чему мы придаем значение в качестве коммуникации, относится к
сфере свидетельства.
Незаинтересованная коммуникация есть, в конечном
итоге, не что иное, как неудачное свидетельство - нечто, скажем, относительно
чего вы согласны. Общеизвестно, что это и есть идеал передачи знания. Всякая
мысль научной общественности основана на возможности коммуникации, границы
которой пролегают внутри опыта, относительно которого достижимо всеобщее
согласие. Само же образование опыт есть функция свидетельства.
Здесь мы имеем дело с другим видом инаковости.
Я не могу повторять все, что я говорил раньше о так называемом параноическом
знании, ибо с таким же успехом мне пришлось бы повторять это без конца в
течение всего курса, но в двух словах я на нем все же остановлюсь.
Итак, то, что я назвал параноическим знанием при своей
первой встрече с весьма оригинальной по тем временам группой
"Психиатрической эволюции", относится к параноическим разновидностям
всякого знания объекта как такового. Источник всякого человеческого знания
лежит в диалектике ревности, являющейся изначальным проявлением коммуникации.
Речь идет о родовом свойстве, вполне доступном наблюдению - бихевиористическому
наблюдению. Отношения между маленькими детьми отмечены фундаментальным
транзитивизмом, проявляющемся, скажем, в том факте,
что ребенок, побивший другого, вполне может сказать, что другой побил его. Он
при этом не обманывает - он и есть другой в буквальном смысле этого слова.
Вот, где основание, на котором зиждется отличие
человеческого мира от мира животного. Человеческий объект отличается своей
нейтральностью и способностью к неограниченному распространению. Он не требует
условий сочетаемости с инстинктами субъекта наподобие валентности химических
элементов. То, что человеческий мир есть мир, покрытый объектами, объясняется
тем, что объект человеческого интереса - это объект желания другого.
Как это возможной Дело в том, что "собственное я
человека" (moi) - это другое, и что
первоначально субъект тяготеет скорее к форме другого, нежели к обнаружению
своей собственной склонности. Первоначально он представляет собой хаотический
набор желаний (в этом и заключен подлинный смысл выражения "расчлененный
труп), и первый синтез ego - это обязательно alter ego, ego
отчужденное. Желающий человеческий субъект строится
вокруг центра, в котором находится сообщающий ему свое единство другой; и в
первое, что субъект встречает в объекте, это объект в качестве объекта желаний
другого.
Сказанное позволяет выявить внутри отношения речи
нечто происходящее из другого источника - это как раз и есть различие между Воображаемым и Реальным. Инаковость
изначально включена в объект, поскольку он изначально
представляет собой объект соперничества и конкуренции. Он интересен лишь как
объект желания другого.
Так называемое параноическое знание - это знание,
образованное порождаемым ревностью соперничеством и возникшее в процессе той
первичной идентификации, которую я попытался выявить на стадии зеркала. Эти
лежащие в основе субъект соперничество и конкуренция как раз и преодолеваются в
речи, если речь эта интересует третье лицо. Речь всегда, представляет собой
договор, соглашение - люди договариваются о чем-то, соглашаются друг с Другом:
Это - тебе, это - мне, это - одно, а это - другое. Не агрессивный характер
изначального соперничества накладывает свой отпечаток на все разновидности дискурса о другом с маленькой буквы, о Другом как третьем
лице, об объекте. Не случайно свидетельство называется по латыни testis. Во всем, что относится к свидетельству, сказывается
заинтересованность субъекта и скрытая борьба, в которой организм всегда
находится в латентном состоянии.
Эта диалектика всегда содержит допущение, что от меня
потребуется уничтожить другого, и вот по какой причине. Поскольку отправной
точкой этой диалектики является мое отчуждение в другом, наступает момент, когда из-за несогласия другого я
могу оказаться под угрозой уничтожения сам. В диалектике бессознательного
всегда заложена, наряду с другими, возможность борьбы, невозможности
сосуществования с другим.
Здесь вновь обнаруживается диалектика господина и
раба. "Феноменология духа" не исчерпывает, вероятно, всего, о чем тут
идет речь, но нельзя не отдать должного ее психологической и психогенической ценности. Именно в изначальном
соперничестве, в первичной и существенной смертельной борьбе происходит
образование человеческого мира, С той разницей, что в конце игры ставки, как ни
в чем не бывало, появляются вновь.
Господин лишил раба его наслаждения, он завладел
объектом желания как объектом желания раба, но тем самым он лишился своей
человечности. Дело ведь было вовсе не в объекте наслаждения, а в соперничестве
как таковом. Кому он обязан своей человечностью'' Исключительно признанию со
стороны раба. Но поскольку сам он раба не признает, признание это не имеет
буквально никакой ценности. И совершенно в порядке вещей, что восторжествовавший и завоевавший наслаждение становится
полным идиотом, ни к чему кроме наслаждения не способным, в то время как
лишенный наслаждения сохраняет всю свою человечность. Раб признает господина, а
значит имеет возможность получить признание и с его
стороны. Вот и начинает вековую борьбу за это признание.
Различие между Другим с большой
буквы (А), то есть другого, поскольку он не познан, от другого с маленькой
буквы, то есть другого, который совпадает с моим "собственным я" (moi), источником всякого знания, является фундаментальным. Именно в промежутке между ними, в секторе,
образованном векторами этих двух отношений и должна располагаться диалектика
бреда. Возникают следующие вопросы: во-первых - говорит ли с вами субъект? - и,
во-вторых - о чем он говорит?
4
Я не стану отвечать на первый вопрос. Подлинна ли эта
речь? - поначалу мы этого узнать не можем. Но о чем он говорит? Конечно же, о
себе, но в первую очередь об объекте, который не похож на другие, об объекте, в
котором продолжаются исследуемые нами диалектические отношения - он говорит вам
о чем-то, что говорило с ним.
Структура паранойи зиждется на том, что субъект
понимает и формулирует тот факт, что нечто приняло форму речи - речи, которая
обращена к нему. Никто, конечно, не сомневается, что это существо фантазматическое; не сомневается в этом даже он сам, ибо он
всегда готов признать абсолютно двусмысленный характер обращенных к нему слов.
Именно к структуре этого говорящего с субъектом существа и относится
свидетельство параноика. Теперь вы, без сомнения, уже видите разницу уровня,
существующего между отчуждением как общей формой Воображаемого, и отчуждением в
психозе. В психозе дело не сводится к идентификации по внешним признакам - тем,
что склоняют чашу весов в сторону другого с маленькой
буквы. Как только субъект начинает говорить, перед нами уже Другой
(А). Иначе не было бы и проблем психоза. Психические больные были бы просто
говорящими машинами.
Свидетельство субъекта вы берете в расчете именно
постольку, поскольку он говорит с вами. Проблема в том, чтобы узнать, какова
структура этого говорящего существа, в фантазматическом
характере которого ни у кого нет сомнения. Это именно S в том самом смысле, в
котором его трактует анализ, но S плюс вопросительный знак. Какая именно часть
субъекта говорит? Анализ отвечает, что это бессознательное. Разумеется, чтобы
вопрос этот имел смысл, нужно признать, что это бессознательное представляет
собой нечто такое, что говорит в самом субъекте, за субъектом, говорит даже когда субъект этого не знает и больше, чем он
полагает. Анализ утверждает, что в психозах говорит именно это. Но достаточно
ли этого утверждения? Ни в коем случае, ибо весь вопрос в том, как это
говорится, и какова структура параноидного дискурса.
Фрейд предлагает ответ, диалектика которого головокружительна.
За основу он берет высказывание, выражающее
фундаментальное стремление, которое может проявиться в неврозе, а именно:
"я его люблю", и "ты меня любишь". Фрейд говорит нам, что
есть три способа это отрицать. Он не ходит вокруг да около, он не объясняет,
почему бессознательное больных психозом оказывается таким хорошим грамматистом
и таким плохим филологом - ведь с точки зрения филологии все это на самом-то
деле крайне подозрительно. Не думайте, будто здесь все соответствует
французским грамматикам для шестого класса - способов сказать "я его
люблю" в языках существует множество. Фрейд не остановился на этом, он
утверждает, что существуют три функции и три типа бреда, и это утверждение
работает.
Первый способ отрицания звучит так: "это не я сам
(moi) люблю его, это она", т. е. моя напарница,
мой двойник. Второй способ такой: "я люблю вовсе не его, а ее". На
этом уровне параноический субъект недостаточно защищен, недостаточно
замаскирован, еще находится в пределах досягаемости, и в ход должна быть пущена
проекция. Третья возможность: "я не люблю его, я его ненавижу". Здесь
инверсии тоже недостаточно - по крайней мере, так говорит нам Фрейд - и тоже
должен вмешаться механизм проекции, то есть: "он меня ненавидит". И
перед нами оказывается уже мания преследования.
Широкий синтез, лежащий в основе этой конструкции,
способен объяснить многое, но вы сами видите, что ряд вопросов остается
открытым. Всякий раз, когда речь не идет об устранении "я", нужно
вмешательство дополнительного механизма проекции. Не то чтобы это было полностью
неприемлемо, но мы предпочли бы иметь дополнительную информацию. Ясно, с другой
стороны, что "не", т. е. отрицание в его наиболее формальной форме,
имеет в применении к этим различным терминам совершенно разный смысл. Но в
целом эта конструкция действительно чему-то соответствует, она работает, и она
действительно ставит вещи на свои места рассматривая
их в аспекте, я бы сказал, принципиального словопрения.
Не исключено, что сказанное сегодня утром, наведет вас
на мысль, что мы можем поставить вопрос иначе. "Я люблю его" - что
это: сообщение, обещание, свидетельство или просто признание нейтрализованного
факта?
Рассмотрим ситуацию в терминах сообщения. В первом
случае, "это она его любит", субъект возлагает передачу сообщения на другого. Это отчуждение переводит нас, безусловно, в план
другого с маленькой буквы - ego
говорит, пользуясь посредничеством alter ego, который в промежутке успел сменить пол. Мы
ограничиваемся констатацией инвертированного, обращенного отчуждения. В бреду ревности на первом плане как раз и находится эта
идентификация с другим с одновременной сменой признака пола.
С другой стороны, анализируя структуру
таким образом вы убеждаетесь, что речь вовсе не идет о проекции в том смысле, в
каком он допускает интеграцию в механизм невроза. Проекция, допускающая такую
интеграцию, заключается, собственно, в том, что свои собственные измены
вменяются другому - кто ревнует свою жену, тому и самому есть
в чем себя упрекнуть. Аналогичный механизм не годится для
объяснения бреда ревности, носящего, по-видимому, характер психического
расстройства - причем непригоден он независимо оттого, рассматривается ли бред
в классификации Фрейда, или в той, куда я сам попытался его ввести, и где для
передачи ваших чувств в адрес - нет, даже не другого мужчины, а, как показывает
клинический опыт, неопределенного числа других мужчин - вы используете лицо, с
которым идентифицируете себя путем обращенного отчуждения, то есть с
собственной женой. Параноидный бред ревности может повторяться до
бесконечности, он дает о себе знать при любой перемене обстоятельств и повод к
нему может подать любой субъект, появившийся на горизонте - как, впрочем, и не
появившийся.
Перейдем ко второй возможности: "я люблю не его,
а ее". Перед нами отчуждение другого типа - не инвертированное, а
переориентированное (divert!). Другой, к которому обращается эротоман, носит совершенно особый
характер: субъект не находится с ним в отношениях, сколь-нибудь
конкретных, что и дало повод говорить в этом случае о мистической связи и
платонической любви. Очень часто это объект весьма отдаленный, с которым
субъект общается по переписке, порой даже не зная, доходят ли его послания до
адресата. Перед нами в лучшем случае переориентированное отчуждение сообщения.
Сопровождается оно деперсонализацией другого,
выражающейся в том, что сами эротоманы называют героическим перенесением всех
испытаний. Эротоманиакальный бред обращен к другому
до такой степени нейтрализованному, что вырастает он до размеров целого мира,
поскольку всеобщее внимание к этой, как ее называл Клерамбо,
авантюре, является ее существенной составляющей.
В третьем случае мы имеем дело с чем-то гораздо более
близким к отрицанию. Это отчуждение конвертированное, превращенное, в том
смысле, что любовь превратилась в ненависть. Глубокое изменение всей системы
другого, его количественное умножение, экстенсивный характер интерпретации
мироздания свидетельствуют о полном расстройстве в сфере собственно
Воображаемого.
Теперь нам предстоит исследовать характерное для бреда
отношение к Другому. Это сделать тем
удобнее, что нам приходит на помощь сама терминология, позволяющая различать
субъект - тот, который говорит, - и другое, с которым он находится в
воображаемых отношения, который является центром тяжести его индивидуального
"собственного я" (moi), и в котором нет
речи. Эти термины позволят нам переосмыслить понятия психоза и невроза.